Помните, какую игру придумал брат Л. Н. Толстого
Николенька для своих младших братьев? Он объявил
им, “что у него есть тайна, посредством которой,
когда она откроется, все люди сделаются
счастливыми, не будет ни болезней, не будет
неприятностей, никто ни на кого не будет
сердиться, и все будут любить друг друга, все
сделаются муравейными братьями. (Вероятно, это
были Моравские братья, о которых он слышал или
читал, — вспоминает Лев Николаевич, — но на
нашем языке это были муравейные братья.) И я
помню, что слово “муравейные” особенно
нравилось, напоминая муравьев в кочке. Мы даже
устроили игру в муравейные братья, которая
состояла в том, что садились под стулья,
загораживали их ящиками, завешивали платками и
сидели там, в темноте, прижимаясь друг к другу.
Я, помню, испытывал особенное чувство любви и
умиления и очень любил эту игру.
Муравейное братство было открыто нам, но главная
тайна о том, как сделать, чтобы все люди не
знали никаких несчастий, никогда не ссорились и
не сердились, а были бы постоянно счастливы, эта
тайна была, как он сам говорил, написана им на
зеленой палочке, и палочка эта зарыта у дороги,
на краю оврага старого Заказа… Идеал муравейных
братьев, льнущих любовно друг к другу, только не
под двумя креслами, завешенными платками, а под
всем небесным сводом всех людей мира, остался
для меня тот же. И как я тогда верил, что есть
та зеленая палочка, на которой написано то, что
должно уничтожить все зло в людях и дать им
великое благо, так я верю и теперь, что есть эта
истина, и что будет она открыта людям и даст им
то, что она обещает”.
Кто из нас в детстве не мечтал хоть раз в жизни
о том, чтобы все люди были счастливы, чтобы не
было ни болезней, ни войн, ни голода, ни
страданий. И хотя каждый, повзрослев, осознал
несбыточность этой мечты, не стоит считать ее
бессмысленной детской фантазией. Тысячи великих
умов на протяжении многих столетий бились над
загадкой всеобщего счастья. Древние утверждали,
что было время, когда человечество пребывало в
счастливом и беззаботном состоянии. Эти
верования отразились, например, в стихах
древнегреческого поэта Гесиода (конец VIII –
начало VII в. до н. э.):
Создали, прежде всего, поколенье людей золотое
Вечноживущие боги, владельцы жилищ олимпийских,
Был еще Крон-повелитель в то время владыкою
неба.
Жили те люди, как боги, со спокойной и ясной
душою,
Горя не зная, не зная трудов. И печальная
старость
К ним приближаться не смела. Всегда одинаково
сильны
Были их руки и ноги. В пирах они жизнь
проводили.
А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
Был им ни в чем неизвестен. Большой урожай и
обильный
Сами давали собой хлебодарные земли. Они же,
Сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая
богатства, —
Стад обладатели многих, любезные сердцу
блаженных.
После того как земля поколение это покрыла,
В благостных демонов все превратились они
наземельных
Волей великого Зевса: людей на земле охраняют,
Зорко на правые наши дела и неправые смотрят.
Тьмою туманной одевшись, обходят всю землю,
давая
Людям богатство. Такая им царская почесть
досталась.
Гесиод. “Труды и дни”.
(Перевод В. В. Вересаева)
“Золотой век” — мифологическое представление о
совершенном, гармоническом устройстве
человеческого сообщества, утраченном в процессе
исторического развития (за золотым веком, как
утверждают античные поэты, наступил век
серебряный, затем — медный и, наконец, век
нынешний — железный — испорченный и жестокий).
Вспомним ветхозаветный рассказ о жизни первых
людей в Эдеме, откуда они были изгнаны Богом за
ослушание. “Грехопадение” первых людей привело к
утрате рая, стало причиной греховности рода
человеческого, возникновения мирового зла.
Как возвратить золотой век, вернуть потерянный
рай, как создать на земле царство Божие — этими
вопросами задавались мыслители с глубокой
древности, желая если не на практике, то хотя бы
в воображении создать идеальную, упорядоченную
модель человеческого общежития. Многочисленные
проекты идеального государства, начиная с
философских диалогов афинского мыслителя Платона
(ок. 427 – 347 гг. до н. э.), породили обширную
традицию в мировой культуре и положили начало
формированию нового литературного жанра. Этот
жанр окончательно оформился в эпоху Возрождения,
благодаря появлению целого ряда книг, среди
которых была и знаменитая “Утопия” англичанина
Томаса Мора, давшая впоследствии название этому
жанру.
Утопия, как литературный жанр, предполагает
развернутое описание общественной,
государственной и частной жизни воображаемой
страны, которая отличается идеальным
политическим укладом и всеобщей социальной
справедливостью. (Утопией называют также любой
нереальный, неосуществимый на практике проект
социальных преобразований).
Расцвет утопии в эпоху Возрождения связан с
особенностями ренессансного мироощущения. В
философии, в науке, в этических, политических и
эстетических учениях этого периода главным
объектом внимания оказывается человек, а не
божество, стоящее над ним, как это было раньше.
Идея загробного блаженства, характерная для
средневековья, уступает место попыткам
моделирования более совершенных форм земного
мироустройства, а эпоха Великих географических
открытий порождает надежду, что где-то на
неведомых европейцам землях жизнь людей уже
достигла абсолютного совершенства. Однако
реальное положение человека в европейских
странах было весьма далеким от того, которого,
по мнению мыслителей-гуманистов, он заслуживал.
Поэтому, как правило, в утопиях этой эпохи
сочетаются резкая критика современных
общественных порядков и идеальные картины
“земного рая”.
“Утопия” Томаса Мора (1478 – 1535) представляет
собой диалог автора и путешественника Рафаила
Гитлодея, “чужестранца преклонного возраста, с
загорелым лицом, большой бородой, с плащом,
небрежно свисающим с плеча”. Первая часть беседы
посвящена сатирическому освещению современной
Англии. Объектом сатиры писателя стала и
политика “огораживания”, и роскошь королевского
двора, и военная политика, и система уголовных
наказаний. Во второй части Мор воспроизводит
рассказ Гитлодея о том, как тот во время своих
странствий в западном полушарии случайно попал
на остров, поразивший его своим общественным
устройством. Это был остров Утопия. Само слово
“утопия” возникло из слияния двух греческих
слов: “и” — “не” и “topos” — “место”, то есть
“место, которого нет”. Да и имя Гитлодей в
переводе с греческого означает “мастер
рассказывать небылицы”. Но заметим, что если
предшественники Мора помещали свое идеальное
общество в некий золотой век, относящийся к
далекому прошлому или к далекому будущему, то
остров Утопия “существует” в настоящем.
Используя мотив путешествия и образ
путешественника, чрезвычайно популярный в эпоху
Великих географических открытий, изображая
подробности быта утопийцев, выводя на страницах
своей книги образы реальных исторических
личностей, Мор стремится создать иллюзию
достоверности, чтобы тем самым доказать
возможность и осуществимость того образа жизни,
который он проповедовал.
Основой благополучия жителей Утопии стало
упразднение частной собственности, которую Мор
считал величайшим злом, так как она порождает
человеческое неравенство. В стране, о которой
рассказывает Гитлодей, все равны, богатства
острова принадлежат всем гражданам. Живут
утопийцы в великолепных городах, напоминающих
сады, правда, их жилища как две капли воды
похожи друг на друга, но это связано с тем, что
в обществе равных никто не имеет права жить в
лучшем доме. Раз в десять лет дома
перераспределяются по жребию, так как даже в
одинаковых домах есть солнечная и теневая
стороны, а, кроме того, человек, много лет
проживший в одном доме, начинает считать его
своим, что противоречит идее общественной
собственности. Нет у утопийцев различия и в
одежде. Когда все одеты одинаково, отпадают
зависть и недовольство, причем пошив одинаковой
одежды сокращает затраты рабочего времени.
Трудятся на острове все, правда, труд здесь
необременителен, рабочий день составляет всего
шесть часов. Поскольку сельский труд тяжелее,
чем работа в городах, крестьян как таковых здесь
нет, зато каждый горожанин в течение двух лет
отбывает своеобразную сельскохозяйственную
повинность. Трудовые навыки передаются здесь из
поколения в поколение, поэтому семья
представляет собой не только группу людей,
соединенных кровными узами, но и основную
производственную единицу общества. Человек,
меняющий профессию, порывает со своей семьей и
переходит в ту семью, к ремеслу которой имеет
склонность. Питаются утопийцы, как правило, все
вместе и одновременно, в общественных столовых,
освобождающих женщин от кухонного рабства.
Отлажен и отдых тружеников: по утрам, когда мозг
работает лучше, они слушают познавательные
лекции, а время после ужина посвящают прогулкам,
беседам, музыке и игре в шашки и шахматы. На
острове Утопия нет денег, денежные отношения
заменены здесь общественным распределением
материальных благ. Из золота утопийцы делают
ночные горшки и цепи для преступников, так что
золотые украшения не предмет зависти, а символ
позора. Драгоценные камни служат для забавы
детям, и, как взрослая девушка стыдится играть в
куклы, так и взрослые утопийцы стыдятся украшать
свою одежду алмазами и рубинами. Совершенна и
политическая система Утопии: во главе
государства стоит небольшое число выборных
правителей, не обладающих никакими привилегиями.
Их главная задача — организация общественного
производства. Поскольку утопийцы ведут плановое
хозяйство, их экономика не знает кризисов. Нет
на острове и органов насилия, так как
практически все граждане сознательно подчинили
себя служению обществу. Идея общественного блага
— одна из центральных идей жанра утопии.
Та же идея вдохновляла и последователя Мора
итальянского философа Томмазо Кампанеллу (1568 –
1639). Но если Мор проповедует духовную свободу
(свобода утопийцев, конечно, ограничена, но они
сами сознают разумность этих ограничений), то
Кампанелла утверждает необходимость отказа от
свободы личности во имя общественного
равновесия. В своей книге “Город Солнца” он
изображает сообщество людей, отрекшихся от
собственного Я, слившихся с общиной. У соляриев
(жителей Города Солнца) нет ничего своего: ни
жилищ, ни жен, ни детей. Каждые шесть месяцев
начальники назначают, кому в какой комнате жить;
деторождение здесь производится тоже лишь с
разрешения начальства, которое решает, какая
пара оставит наилучшее потомство; вскормленный
грудью младенец сразу же передается на
воспитание специальным должностным лицам.
Самоотречение соляриев доходит до такой степени,
что приговоренный к смерти в Городе Солнца после
долгих уговоров добровольно дает согласие на
казнь. Как и утопийцы, солярии носят одинаковую
одежду и даже одинаковые прически. Здесь нет ни
ссор, ни раздоров, ни зависти; здесь нет ни
богатых, ни бедных: “Община делает всех
одновременно и богатыми и вместе с тем бедными.
Богатыми — потому, что у них есть все, бедными —
потому, что у них нет никакой собственности. И
поэтому не они служат вещам, а вещи служат им”.
Как и Мор, Кампанелла стремится убедить читателя
в истинности существования Города Солнца,
доверяя рассказ об этом городе, расположенном на
одном из островов Индийского океана, якобы
побывавшему там Мореходу из Генуи. Таким
образом, установка на достоверность, как и мотив
путешествия, и образ путешественника, становится
постепенно характерным признаком жанра.
В России литературная утопия появляется лишь в
XVIII веке и наследует многие традиции утопии
европейской. Русские писатели-утописты, как и их
западные предшественники, отправляют своих
героев в далекие неведомые страны в поисках
“Царства Божьего”. Такой благословенный край
рисует русский историк и публицист, один из
предтеч славянофильства князь М. М. Щербатов в
книге “Путешествие в землю Офирскую” (1783 –
1784). Рассказывая о социальном и политическом
устройстве вымышленной страны с библейским
названием, писатель, по сути дела, обращается к
русской действительности и пытается нарисовать
идеальный образ общественного правления. Таким
идеалом представляется Щербатову просвещенная
монархия, где “ласкательство прогнано от
царского двора и истина имеет в оный
невозбранный вход”. В земле Офирской “власть
государственная соображается с пользой
народной”, а “законы созданы общим народным
согласием”, хотя социальное неравенство
сохраняется, ибо, по мысли Щербатова, природа
мудро распределила одним “быть правителями и
начальниками”, другим — добрыми исполнителями и,
наконец, третьим — “слепыми действующими
лицами”. Поэтому общественная власть здесь
принадлежит дворянам, единственным носителям
“потомственной добродетели”, которые строго
следят за соблюдением государственных законов.
Строгая даже в частностях регламентация общества
способствует, по мнению автора, устойчивости
государства и обеспечивает счастье всем
гражданам. Для усмирения тех, кого такое счастье
не устраивает, предусматривается существование
административно-карательных органов: армии,
суда, тюрем. Размышляя о будущем России,
Щербатов рисует его в патриархальных тонах. Свой
идеал он, как и его последователи, славянофилы,
связывал с допетровской Русью, в которой видел
простоту обычаев, отсутствие роскоши и
богатства, неиспорченность нравов.
Если Щербатов в поисках золотого века обращает
свои взоры в прошлое, то утопические картины
земного блаженства, созданные А. Н. Радищевым и
писателями-декабристами, переносят читателя в
далекое будущее, где социальный прогресс и
гуманизм по отношению к отдельной личности
достигли воображаемого совершенства. И если
находить счастливые страны на неведомых островах
утопистам помогали путешествия, то для
перемещения во времени они нередко придавали
своим сочинениям форму сна. Такая форма
чрезвычайно характерна для русских утопий XVIII
— XIX веков, среди которых — “Счастливое
общество” А. В. Сумарокова, сон в главе
“Спасская Полесть” в книге А. Н. Радищева
“Путешествие из Петербурга в Москву”, “Сон” А.
Д. Улыбышева, четвертый сон Веры Павловны в
романе Н. Г. Чернышевского “Что делать?”. Форма
сна позволяет авторам создать картину не только
идеального места, но и идеального времени. Такой
вариант утопии в литературоведении иногда
называют ухронией (от греческого слова “chronos”
— время, т. е. время, которого нет).
Характерно в этом плане сочинение писателя и
музыкального критика, близкого к декабристским
кругам А. Д. Улыбышева “Сон”, написанное,
вероятно, в 1819 г. Герой рассказа, засыпая,
видит Петербург далекого будущего, где
воздвигнуты новые прекрасные общественные
здания, казармы превращены в школы, академии и
библиотеки, Михайловский замок стал Дворцом
общественного собрания, в Аничковом дворце
разместился “Русский пантеон”, где выставлены
статуи видных русских героев и общественных
деятелей. Прекрасный мир, снящийся герою, возник
после общественного переворота, произошедшего
“триста лет назад”, в результате которого пришел
конец самодержавию и крепостничеству. Новое
общество у Улыбышева — это общество свободных
людей, равных перед законом. На одном из
общественных зданий герой видит надпись:
“Святилище правосудия, открытое для каждого
гражданина, где во всякий час он может требовать
защиты закона”. Но когда герой направляется к
тому месту, где вершится правосудие, чтобы стать
свидетелем торжества справедливости, его будят
звуки рожка и крики мужика, которого тащат в
участок. “Я подумал, что исполнение моего сна
еще далеко”, — заключает герой. Примечательно,
что для писателя декабристского толка путь к
осуществлению идеала лежит через социальный
переворот.
Литературная утопия второй половины XIX века
тесно связана с распространившимися в этот
период в Западной Европе и России
социалистическими учениями. Идеи утопического
социализма нашли яркое воплощение в романе Н. Г.
Чернышевского “Что делать?”. Внешне напоминающий
мир “Утопии”, социальный проект вождя русской
революционной демократии, данный в знаменитом
четвертом сне Веры Павловны, зиждется на идее
абсолютной гармонии: свободный труд с
максимальным использованием техники гармонически
сочетается с отдыхом, физическое здоровье людей
с их нравственным совершенством, гармоничны
отношения человека с природой, в отношениях
между людьми торжествует равноправие. Но
Чернышевский, в отличие от Мора, не просто
создает картины идеального будущего,
противопоставляя его несовершенному настоящему.
Он включает утопию в роман о современности,
наделяя своих героев, живущих в 60-е годы XIX
столетия, чертами людей завтрашнего дня.
Утверждая, что будущее светло и прекрасно, автор
призывает читателей: “Стремитесь к нему,
работайте для него, приближайте его, переносите
из него в настоящее все, что можете перенести”.
Чернышевский убежден, что человечество не сможет
прийти к высшей гармонии эволюционным путем,
поэтому в своем подцензурном романе он хотя и
иносказательно, но настойчиво проводит идею
революции как единственного пути к реализации
утопии.
Как средство превращения утопической мечты в
реальность восприняли многие писатели и
революцию 1917 года. Октябрь, разрушивший основы
прежнего миропорядка, породил целую волну
утопических сочинений. Образы города-сада,
светлого завтра, машинного рая заполнили
страницы литературных произведений первых
послереволюционных лет. “Перекрестком утопий”
назвал свою эпоху поэт Николай Тихонов в
одноименном стихотворении 1918 года:
Мир строится по новому масштабу.
В крови, в пыли, под пушки и набат
Возводим мы, отталкивая слабых,
Утопий град — заветных мыслей град.
Мы не должны, не можем и не смеем
Оставить труд, заплакать и устать:
Мы призваны великим чародеем
Печальный век грядущим обновлять.
Забыли петь, плясать и веселиться,
О нас потом и спляшут и споют,
О нас потом научатся молиться,
Благословят в крови начатый труд.
Забыть нельзя — враги стеною сжали,
Ты, пахарь, встань с оружием к полям,
Рабочий, встань сильнее всякой стали,
Все, кто за нас, — к зовущим знаменам.
И впереди мы видим град утопий,
Позор и смерть мы видим позади,
В изверившейся, немощной Европе
Мы — первые строители-вожди.
Мы — первые апостолы дерзанья,
И с нами все: начало и конец.
Не бросим недостроенного зданья
И не дадим сгореть ему в огне.
Здесь перекресток — веруйте, поймите,
Решенье нам одним принадлежит,
И гений бурь начертит на граните —
Свобода или рабство победит.
Утопия — светило мирозданья,
Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь,
Иль новый день в невиданном сиянье,
Иль новая, невиданная ночь!
Однако попытка реализации утопии обернулась
трагедией для миллионов людей. Означает ли это,
что утопия — великий бесчеловечный обман, что
мир должен отказаться от утопий? Выдающийся
английский писатель Оскар Уайльд писал: “На
карту земли, на которой не обозначена утопия, не
стоит смотреть, так как эта карта игнорирует
страну, к которой неустанно стремится
человечество”. Утопия дает человеку и обществу
стимул к саморазвитию, к постоянному движению.
Идея “золотого века”, “рая на земле” прекрасна,
быть может, именно в своей невоплотимости.
“…Пусть, пусть это никогда не сбудется и не
бывать раю (ведь уж это-то я понимаю!) — ну, а я
все-таки буду проповедовать, — говорит герой
рассказа Ф. М. Достоевского “Сон смешного
человека”, увидевший во сне идеальную страну. —
А между тем так это просто: в один бы день, в
один бы час — все бы сразу устроилось! Главное —
люби других как себя, вот что главное, и это
все, больше ровно ничего не надо: тотчас
найдешь, как устроиться”.
Мир не может жить без утопий, однако в любой
утопии изначально заложено немало противоречий.
Основополагающие идеи утопии — это идеи
социального равенства, разумного
государственного устройства, полного
материального благополучия. Но истинного
равенства мы не найдем практически ни в одной из
описанных утопистами стран. Так, на
благословенном острове Томаса Мора существует
рабство. Правда, рабы утопийцев — не рабы от
рождения, это осужденные преступники,
военнопленные и добровольцы, которые предпочли
рабство на сказочном острове невыносимой жизни в
других странах. Но, тем не менее, равенство
здесь оказывается доступным не каждому. Да и
возможно ли абсолютное равенство? Захотят ли
люди по доброй воле одинаково думать, одеваться,
одинаково питаться, жить в одинаковых домах?
Утописты уповают на человеческий разум. Но
только ли разум определяет человеческое
поведение? А как же непредсказуемая и
неповторимая человеческая душа?! Согласится ли
она на такое равенство? “Живая душа жизни
потребует, живая душа не послушается механике,
живая душа подозрительна, живая душа
ретроградна!” — восклицает один из героев
Достоевского. Не оборачивается ли всеобщее
уравнивание насилием над самой человеческой
природой? Но многие утописты и не отрицают
насилия. Так, в Городе Солнца виновные в
“неблагодарности, злобе, отказе в должном
уважении друг к другу, лености, унынии,
гневливости, шутовстве, лжи” могут быть наказаны
весьма сурово. Кампанелла не отменяет и смертной
казни в своем идеальном государстве, причем
совершается она руками народа: осужденного
убивают или побивают каменьями. (Попутно
заметим: если в идеальном обществе есть
преступники, значит, изменение социальных
условий все-таки не влечет за собой изменения
человеческой природы, и это вынуждены признать
даже авторы утопий).
И, наконец, является ли полное материальное
благополучие, столь характерное для утопических
стран, залогом нравственного совершенства? Если
все проблемы решены, если в обществе не
возникает никаких конфликтов, какая сила
заставляет это общество развиваться? Зачем
наука, зачем искусство, зачем духовный поиск,
если человек уже достиг всего, чего хотел?
По сути дела, в качестве идеала авторы утопий в
своих книгах выводят общество абсолютно
одинаковых людей, насильственно лишенных
индивидуальной свободы, общество, остановившееся
в своем развитии. Трудно поверить в то, что в
таком мире можно быть по-настоящему счастливым.
Невозможно представить себе счастливыми
гражданами таких стран самих авторов утопий,
неисправимых еретиков, бунтовщиков: Томаса Мора,
закончившего свои дни на плахе, Томмазо
Кампанеллу, проведшего двадцать семь лет в
тюрьме, где и был создан “Город Солнца”, Николая
Чернышевского, написавшего свой роман в
застенках Петропавловской крепости накануне
девятнадцатилетней ссылки в Сибирь.
Но все это не отменяет “идеальности”
изображенного в утопиях миропорядка, ибо, как
справедливо заметил один из литературоведов,
цель утопии — “общество, государство,
человечество. (…) отсюда — любовь к дальнему,
наивно принимаемая за желание помочь ближнему.
Как ни крути, все равно выходит, что человек
только средство для этой самой цели”.
Человек для утопистов — некое абстрактное
понятие, лишенное каких-либо внутренних
противоречий. Если же попытаться представить
себе грядущий день, принимая во внимание
реальные противоречия человеческой природы, то
воображение нарисует совсем иные картины.
Неслучайно параллельно с развитием жанра утопии
в литературе формируются антиутопические
тенденции, отражающие тревогу писателей по
поводу тех пагубных, непредвиденных последствий,
к которым может привести построение общества
будущего. Эти тенденции порой причудливо
переплетаются с утопией в творчестве одного
писателя. Великий английский сатирик Джонатан
Свифт в книге “Путешествия Гулливера”, следуя
традициям ренессансных гуманистов, изображает
посещение своим героем острова, населенного
существами, достигшими физического и духовного
совершенства. В языке обитателей острова нет
слов ложь и обман, они не знают, что такое
власть, правительство, война, у них нет даже
законов, так как “природа и разум являются
достаточными руководителями разумных существ”,
дружба и доброжелательность — двумя главными их
добродетелями. Правда, разумные существа эти —
лошади, или гуигнгнмы, как они себя называют
(“Слово гуигнгнм на языке туземцев означает
лошадь, а по своей этимологии — совершенство
природы”.). Но на этом сказочном острове помимо
гуигнгнмов Гулливеру приходится столкнуться с
племенем уродливых, крайне нечистоплотных,
издающих отвратительный запах животных. Покрытые
с ног до головы густыми волосами, “вооруженные
сильно развитыми крючковатыми и заостренными
когтями на передних и задних лапах”, они, тем не
менее, напоминают людей. Гуигнгнмы, называющие
этих существ йеху, используют их в качестве
рабочего скота и содержат в хлеву. Йеху
невероятно эгоистичны, развратны и жадны, но,
когда Гулливер рассказывает гуигнгнмам об
устройстве жизни и нравах англичан, становится
понятно, что отвратительные качества йеху есть
продолжение тех пороков, которые видел Свифт в
своих современниках. Тем более что “по
преданию”, как сообщает автор в конце своей
книги, “много веков назад” в Гуигнгнмии видели
двух англичан, “от которых, по тому же преданию,
произошел весь род этих гнусных скотов”. Таким
образом, вера в возможность разумного
переустройства общества соседствует на страницах
книги с тревогой по поводу того, что
несовершенство человеческой природы в процессе
исторического развития может привести не к
духовному расцвету, а к полной деградации
человека.
Наибольшее количество утопий создается в периоды
общественного подъема, когда важнейшей чертой
массового сознания становится оптимистическое
видение исторической перспективы. Эпоха спада в
общественном движении порождает разочарование в
утопическом идеале. Так, вслед за декабристскими
утопиями 1810 – 1820-х годов в русской
литературе появляются произведения, в которых
звучат глубокие сомнения относительно того, что
человечество движется к абсолютной гармонии.
Наиболее значительное из них — стихотворение
Евгения Боратынского “Последняя смерть” (1827):
Есть бытие; но именем каким
Его назвать? Ни сон оно, ни бденье;
Меж них оно, и в человеке им
С безумием граничит разуменье.
Он в полноте понятья своего,
А между тем, как волны, на него,
Одни других мятежней, своенравней,
Видения бегут со всех сторон,
Как будто бы своей отчизны давней
Стихийному смятенью отдан он;
Но иногда, мечтой воспламененный,
Он видит свет, другим не откровенный.
Созданье ли болезненной мечты
Иль дерзкого ума соображенье,
Во глубине полночной темноты
Представшее очам моим виденье?
Не ведаю; но предо мной тогда
Раскрылися грядущие года;
События вставали, развивались,
Волнуяся, подобно облакам,
И полными эпохами являлись
От времени до времени очам,
И, наконец, я видел без покрова
Последнюю судьбу всего живого.
Сначала мир явил мне дивный сад;
Везде искусств, обилия приметы;
Близ веси весь и подле града град,
Везде дворцы, театры, водометы,
Везде народ, и хитрый свой закон
Стихии все признать заставил он.
Уж он морей мятежные пучины
На островах искусственных селил,
Уж рассекал небесные равнины
По прихоти им вымышленных крыл;
Все на земле движением дышало,
Все на земле как будто ликовало.
Исчезнули бесплодные года,
Оратаи по воле призывали
Ветра, дожди, жары и холода,
И верною сторицей воздавали
Посевы им, и хищный зверь исчез
Во тьме лесов и в высоте небес,
И в бездне вод, сраженный человеком,
И царствовал повсюду светлый мир.
Вот, мыслил я, прельщенный дивным веком,
Вот разума великолепный пир!
Врагам его и в стыд и в поученье,
Вот до чего достигло просвещенье!
Прошли века. Яснеть очам моим
Видение другое начинало:
Что человек? Что вновь открыто им?
Я гордо мнил, и что же мне предстало?
Наставшую эпоху я с трудом
Постигнуть мог смутившимся умом.
Глаза мои людей не узнавали;
Привыкшие к обилью дольных благ,
На все они спокойные взирали,
Что суеты рождало в их отцах,
Что мысли их, что страсти их, бывало,
Влечением всесильным увлекало.
Желания земные позабыв,
Чуждаяся их грубого влеченья,
Душевных снов, высоких снов призыв
Им заменил другие побужденья,
И в полное владение свое
Фантазия взяла их бытие,
И умственной природе уступила
Телесная природа между них:
Их в эмпирей и в хаос уносила
Живая мысль на крылиях своих;
Но по земле с трудом они ступали,
И браки их бесплодны пребывали.
Прошли века, и тут моим очам
Открылася ужасная картина:
Ходила смерть по суше и водам,
Свершалася живущего судьбина.
Где люди? Где? Скрывалися в гробах!
Как древние столпы на рубежах,
Последние семейства истлевали;
В развалинах стояли города,
По пажитям заглохнувшим блуждали
Без пастырей безумные стада;
С людьми для них исчезло пропитанье;
Мне слышалось их гладное блеянье.
И тишина глубокая вослед
Торжественно повсюду воцарилась,
И в дикую порфиру древних лет
Державная природа облачилась.
Величествен и грустен был позор
Пустынных вод, лесов, долин и гор.
По-прежнему животворя природу,
На небосклон светило дня взошло,
Но на земле ничто его восходу
Произнести привета не могло.
Один туман над ней, синея, вился
И жертвою чистительной дымился.
Как и многие создатели утопических сочинений,
поэт проникает своим поэтическим взором в
будущее человечества и поначалу создает образ,
типичный для классической утопии: образ дивного
сада, где процветает искусство, где все
природные стихии подчинены человеческому разуму,
где обретено полное материальное благополучие.
Но если утописты, как правило, ограничивались
созерцанием этих отрадных картин, то
Боратынского волнует, что станет с миром и
человеком дальше, приведет ли удовлетворение
всех материальных потребностей к духовному
совершенству. Увы, час торжества плоти
становится часом гибели духа. Человек достиг
всего, и движение жизни прекратилось.
Остановилась мысль, угасли желания, в душах
воцарилось полное равнодушие к миру. В финале
стихотворения Боратынский рисует
апокалипсическую картину “последней смерти”,
которая ожидает землю вслед за приходом золотого
века. В этих стихах, может быть, впервые в
русской литературе идея земной благодати
получает не оптимистическое, а трагическое
освещение.
Утопическое мышление особенно характерно для
писателей революционного склада, в центре
внимания которых всегда находится поиск новой
модели общества, государства. Антиутопические
произведения, как правило, выходят из-под пера
авторов, для которых объектом художественного
исследования стала человеческая душа,
непредсказуемая, неповторимая. Такие
произведения зачастую полемически направлены
против утопий. Как скрытая полемика с четвертым
сном Веры Павловны из романа Чернышевского,
звучит четвертый сон (!) Раскольникова в эпилоге
“Преступления и наказания” Достоевского, в
котором изображено, как эгоистичные,
властолюбивые, зараженные “трихинами”
индивидуализма люди, присвоившие себе “равное
право” убивать, грабить, жечь, ведут мир к
катастрофе. Глубокий знаток человеческой души,
Достоевский прекрасно понимал ее несовершенство
и не верил в то, что “социальная система, выйдя
из какой-нибудь математической головы, тотчас же
и устроит все человечество и в один миг сделает
его праведным и безгрешным”. Полемика с
Чернышевским отчетливо слышится и в романе
Достоевского “Бесы” (1869 – 1860). Пламенный
революционер Чернышевский переносит утопию из
области человеческой мечты в область
практических целей, призывая к революционному
насилию во имя всеобщего счастья. “Бесы, — пишет
современный исследователь, — как бы фиксируют
моменты, когда социальная утопия с прихотливыми
фантазиями и чисто романтическими ситуациями
обретает статус “учебника жизни” и становится
своеобразным указующим перстом для “деятелей
движения”. Достоевский утверждает, что идея
счастья и насилия несовместимы, что насилие над
человеческой природой может привести лишь к
трагическим последствиям для человечества. Герой
романа Шигалев “предлагает, в виде конечного
разрешения вопроса, разделение человечества на
две неравные части. Одна десятая доля получает
свободу личности и безграничное право над
остальными девятью десятыми. Те же должны
потерять личность и обратиться вроде как в стадо
и при безграничном повиновении достигнуть рядом
перерождений первобытной невинности, вроде как
бы первобытного рая, хотя, впрочем, и буду
работать”. “Я предлагаю не подлость, а рай,
земной рай, и другого на земле быть не может”,
утверждает Шигалев, фанатично убежденный в своей
правоте. Так насильственное утверждение земного
рая несет не что иное, как жестокую диктатуру и
рабство.
Идею “принудительного равенства” в эти же годы
сатирически переосмысляет М. Е. Салтыков-Щедрин
в “Истории одного города”, где создает зловещий
образ Угрюм-Бурчеева, насаждающего “прогресс”,
не считаясь ни с какими естественными законами,
выпрямляющего чудовищными методами не только все
неправильности ландшафта, но и “неровности”
человеческой души. Символическим выражением его
административных устремлений становятся не
цветущий сад и хрустальный дворец, а пустыня,
острог и серая солдатская шинель, нависшая над
миром вместо неба, ибо по мере реализации утопия
превращается в свою противоположность.
Неслучайно именно в XX веке, в эпоху жестоких
экспериментов по реализации утопических
проектов, антиутопия окончательно оформляется
как самостоятельный литературный жанр.
“Антиутопия, или перевернутая утопия, — пишет
английский исследователь Ч. Уэлш, — была в XIX
веке незначительным обрамлением утопической
продукции. Сегодня она стала доминирующим типом,
если уже не сделалась статистически
преобладающей”. Фантастический мир будущего,
изображенный в антиутопии, своей рациональной
выверенностью напоминает мир утопий. Но
выведенный в утопических сочинениях в качестве
идеала, в антиутопии он предстает как глубоко
трагический. Если утописты наивно полагали, что
“счастье быть как все” и есть истинная свобода,
то мироустройство, воссозданное в антиутопиях,
прямо опирается на идею Великого Инквизитора из
романа Ф. М. Достоевского “Братья Карамазовы”,
который утверждал, что человек не может стать
счастливым, не отказавшись от свободы. Занятые
исключительно проблемами государственного и
общественного устройства, авторы утопий не берут
в расчет отдельного индивида. Примечательно, что
в их произведениях жизнь идеальной страны дана с
точки зрения стороннего наблюдателя
(путешественника, странника), характеры людей,
населяющих ее, психологически не разработаны.
Антиутопия изображает “дивный, новый мир”
изнутри, с позиции отдельного человека, живущего
в нем. Вот в этом-то человеке, превращенном в
винтик огромного государственного механизма, и
пробуждаются в определенный момент естественные
человеческие чувства, не совместимые с
породившей его социальной системой, построенной
на запретах, ограничениях, на подчинении
частного бытия интересам государства. Так
возникает конфликт между человеческой личностью
и бесчеловечным общественным укладом, конфликт,
резко противопоставляющий антиутопию
бесконфликтной, описательной утопии. Антиутопия
обнажает несовместимость утопических проектов с
интересами отдельной личности, доводит до
абсурда противоречия, заложенные в утопии,
отчетливо демонстрируя, как равенство
оборачивается уравниловкой, разумное
государственное устройство — насильственной
регламентацией человеческого поведения,
технический прогресс — превращением человека в
механизм.
Назначение утопии состоит, прежде всего, в том,
чтобы указать миру путь к совершенству, задача
антиутопии — предупредить мир об опасностях,
которые ждут его на этом пути.
Среди лучших антиутопий XX века — романы О.
Хаксли, Г. Уэллса, Д. Орруэлла, Р. Брэдбери, А.
Платонова, братьев Стругацких, В. Войновича.
Первым же произведением, в котором черты этого
жанра воплотились со всей определенностью, был
роман Евгения Замятина “Мы”, написанный в 1920
году.
Уже на первых страницах романа Е. Замятин
создает модель идеального, с точки зрения
утопистов, государства, где найдена долгожданная
гармония общественного и личного, где все
граждане обрели, наконец, желаемое счастье. Во
всяком случае, таким оно предстает в восприятии
повествователя — строителя Интеграла, математика
Д-503. В чем же счастье граждан Единого
Государства? В какие моменты жизни они ощущают
себя счастливыми?
В самом начале романа мы видим, какой восторг
вызывает у героя-повествователя ежедневная
маршировка под звуки Музыкального Завода: он
переживает абсолютное единение с остальными,
чувствует солидарность с себе подобными. “Как
всегда, Музыкальный Завод всеми своими трубами
пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, по
четыре, восторженно отбивая такт, шли нумера —
сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с
золотыми бляхами на груди — государственный
нумер каждого и каждой. И я — мы, четверо, —
одна из бесчисленных волн в этом могучем потоке”
(запись 2-я). Отметим, что в вымышленной стране,
созданной воображением Замятина, живут не люди,
а нумера, лишенные имен, облаченные в юнифы (то
есть униформу). Внешне схожие, они ничем не
отличаются друг от друга и внутренне. Неслучайно
с такой гордостью восклицает герой, восхищаясь
прозрачностью жилищ: “Нам нечего скрывать друг
от друга”. “Мы счастливейшее среднее
арифметическое”, — вторит ему другой герой,
государственный поэт R-13. Одинаковостью,
механичностью отличается вся их
жизнедеятельность, предписанная Часовой
Скрижалью. Это характерные черты изображенного
мира. Лишить возможности изо дня в день
выполнять одни и те же функции — значит лишить
счастья, обречь на страдания, о чем
свидетельствует история “О трех отпущенниках”.
Символическим выражением жизненного идеала
главного героя становятся прямая линия (как тут
не вспомнить Угрюм-Бурчеева) и плоскость,
зеркальная поверхность, будь то небо без единого
облачка или лица, “не омраченные безумием
мысли”. Прямолинейность, рационализм,
механичность жизнеустройства Единого Государства
объясняют, почему в качестве объекта поклонения
нумера выбирают фигуру Тэйлора.
У современников Замятина имя этого человека было
чрезвычайно популярным. Фредерик Уинслоу Тэйлор
(1856 – 1915) — выдающийся американский
инженер-изобретатель, основоположник так
называемой научной организации труда —
разработал систему организации и нормирования
труда и управления производством, подбора,
расстановки и оплаты рабочей силы, направленную
на существенное повышение производительности и
интенсивности труда. Эта система — тэйлоризм —
предусматривает детальное исследование трудовых
процессов, установление высокой поденной или
почасовой нормы выработки. Эта норма
определяется так: каждая трудовая операция
расчленяется на действия, которые выполняет
наиболее физически сильный и искусный рабочий,
обученный самым совершенным методам труда. Его
работа хронометрируется, и показатели выработки
становятся нормой для всех рабочих. От
выполнения такой нормы зависит и оплата труда.
Таким образом, трудовая деятельность расписана
буквально по минутам. Тэйлоризм предусматривает
также чередование труда и отдыха. Правда, как
сокрушается замятинский герой, Тэйлор “не
додумался распространить свой метод на всю
жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки”.
Организация труда, по Тэйлору, основывается на
сугубо рациональном подходе к человеку, на
максимальном использовании его сил и
способностей в интересах производства.
Тэйлоризм, система глубоко научная и во многом
прогрессивная, тем не менее, уравнивает
деятельность человека и работу механизмов.
Восхищаясь гением Тэйлора, герой романа “Мы”
неоднократно с явным пренебрежением произносит
имя Канта. Иммануил Кант (1724 – 1804) —
выдающийся немецкий философ, один из
основоположников немецкой классической
философии, он исследует границы человеческого
познания (“Критика чистого разума”). Кант
утверждает, что разум не может познать мир как
таковой, что человеку доступен не объективный
мир, а лишь субъективный мир ощущений.
Интересны и этические воззрения Канта. Человек,
по Канту, не пассивное создание природы или
общества, он способен сам определять свою волю и
поведение. Но, признавая за собой право на
самостоятельность, человек должен признавать его
за всеми окружающими. Исходя из этого, Кант
формулирует нравственный закон: “…поступай так,
чтобы использовать человека для себя так же, как
и для другого, всегда как цель и никогда лишь
как средство”, “другой человек должен быть для
тебя святым”.
Антитеза Тэйлор — Кант, пронизывающая весь
роман, есть противопоставление
рационалистической системы мышления, где человек
— средство, и гуманистической, где человек —
цель.
Таким образом, идея всеобщего равенства,
центральная идея любой утопии, оборачивается в
антиутопии всеобщей одинаковостью и
усредненностью (“…быть оригинальным — это
нарушить равенство”, “быть банальным — только
исполнять свой долг”). Идея гармонии личного и
общего заменяется идеей абсолютной подчиненности
государству всех сфер человеческой жизни.
“Счастье — в несвободе”, — утверждают герои
романа. Малейшее проявление свободы,
индивидуальности считается ошибкой, добровольным
отказом от счастья, преступлением, поэтому казнь
становится праздником (ошибка исправлена!).
Обратим внимание, как прорывается авторский
сарказм в изображении приговоренного, чьи руки
перевязаны пурпурной лентой. Высшее блаженство
переживает герой в День Единогласия, который
позволяет каждому с особой силой ощутить себя
маленькой частичкой огромного “мы”. Заметим,
что, с восхищением рассказывая об этом дне,
герой с недоумением и иронией размышляет о
выборах у древних (то есть о тайном
голосовании). Но его ирония оборачивается
авторским сарказмом: абсурдны “выборы” без права
выбора, абсурдно общество, которое предпочло
свободе волеизъявления единомыслие.
Рассматривая роман в контексте литературы 20-х
годов, подчеркнем, что стремление к слиянию с
массой, к растворению в ней собственного “я”, к
подчинению личной воли задачам общественного
прогресса было характерной чертой мироощущения
человека данной эпохи и литературы тех лет,
особенно пролетарской поэзии (А. Гастев, Ф.
Шкулев, М. Герасимов, В. Кириллов, А.
Маширов-Самобытник).
“Я счастлив, что я этой силы частица, что общие
даже слезы из глаз”, — писал Маяковский в 1924
году. В послеоктябрьском творчестве Маяковского
местоимение “я” постепенно вытесняется
местоимением “мы” (поэмы “Хорошо!”, “Владимир
Ильич Ленин”). Но и через четыре десятилетия А.
Галич с горькой иронией заметит, что и для его
современников “счастье не в том, что один за
всех, а в том, что все, как один”.
Пути реализации утопии. Очевидно, чтобы создать
общество идеальное с точки зрения утопистов,
необходимо изменить саму человеческую природу.
Авторы утопий чаще всего оставляют без внимания
те пути, которыми достигается изображенный ими
миропорядок. Даже если картины будущего включены
в произведения о современности (Чернышевский),
разрыв между несовершенством сегодня и идеальным
завтра — огромен. В лучшем случае утописты
уповают на разум, но механизм воздействия разума
на человеческую природу они не исследуют. В
произведениях утопистов революционного
направления звучат намеки на необходимость
социального переворота, однако сам переворот не
изображен. Авторы антиутопий обращают особое
внимание именно на пути построения “идеального
общества”, ибо убеждены, что мир антиутопии —
результат попыток реализовать утопию.
Как же достигается “тэйлоризированное” счастье в
романе Замятина? Как сумело Единое Государство
удовлетворить материальные и духовные запросы
своих граждан?
Материальные проблемы были решены в ходе
Двухсотлетней войны. Победа над голодом одержана
за счет гибели 0,8 населения. Жизнь перестала
быть высшей ценностью: десять нумеров, погибших
при испытании, повествователь называет
бесконечно малой третьего порядка. Но победа в
Двухсотлетней войне имеет еще одно важное
значение. Город побеждает деревню, и человек
полностью отчуждается от матери-земли,
довольствуясь теперь нефтяной пищей.
Что касается духовных запросов, то государство
пошло не по пути их удовлетворения, а по пути их
подавления, ограничения, строгой регламентации.
Первым шагом было введение сексуального закона,
который свел великое чувство любви к
“приятно-полезной функции организма”. (Отметим
авторскую иронию по отношению к рассказчику,
который ставит любовь в один ряд со сном, трудом
и приемом пищи). Сведя любовь к чистой
физиологии, Единое Государство лишило человека
личных привязанностей, чувства родства, ибо
всякие связи, кроме связи с Единым Государством,
преступны. Несмотря на кажущуюся монолитность,
нумера абсолютно разобщены, отчуждены друг от
друга, а потому легко управляемы. Отметим, какую
роль в создании иллюзии счастья играет Зеленая
Стена. Человека легче убедить, что он счастлив,
оградив от всего мира, отняв возможность
сравнивать и анализировать. Государство
подчинило себе и время каждого нумера, создав
Часовую Скрижаль. (Так и напрашивается
пушкинское: “…присвоило себе насильственной
лозой и труд, и собственность, и время…”.)
Единое Государство отняло у своих граждан
возможность интеллектуального и художественного
творчества, заменив его Единой Государственной
Наукой, механической музыкой и государственной
поэзией. Стихия творчества насильственно
приручена и поставлена на службу обществу.
Обратим внимание на названия поэтических книг:
“Цветы судебных приговоров”, трагедия
“Опоздавший на работу”, “Стансы о половой
гигиене”. Однако, даже приспособив искусство,
Единое Государство не чувствует себя в полной
безопасности. А потому создана целая система
подавления инакомыслия. Это и Бюро Хранителей
(шпионы следят, чтобы каждый был “счастлив”), и
Операционное с его чудовищным Газовым Колоколом,
и Великая Операция, и доносительство,
возведенное в ранг добродетели (“Они пришли,
чтобы совершить подвиг”, — пишет герой о
доносчиках.).
Итак, этот “идеальный” общественный уклад
достигнут насильственным упразднением свободы.
Всеобщее счастье здесь не счастье каждого
человека, а его подавление, нивелировка, а то и
физическое уничтожение.
Но почему же насилие над личностью вызывает у
людей восторг? Дело в том, что у Единого
Государства есть оружие, и пострашней Газового
Колокола. И оружие это — слово. Именно слово
может не только подчинить человека чужой воле,
но и оправдать насилие и рабство, заставить
поверить, что несвобода и есть счастье. Этот
аспект романа особенно важен, так как проблема
манипулирования сознанием актуальна и в конце XX
века.
Какие же обоснования, доказательства истинности
счастья нумеров даны в романе?
Чаще всего Замятин вкладывает их в уста главного
героя, который постоянно ищет все новые и новые
подтверждения правоты Единого Государства. Он
находит эстетическое оправдание несвободе:
“Почему танец красив? Ответ: потому что это
несвободное движение, потому что весь глубокий
смысл танца именно в абсолютной, эстетической
подчиненности, идеальной несвободе” (запись
2-я). Инженер, он смотрит на танец с этой точки
зрения, вдохновение в танце позволяет ему
сделать вывод лишь о том, что “инстинкт
несвободы издревле органически присущ человеку”.
Но чаще в основе этих доказательств лежит
привычный для него язык точных наук: “Свобода и
преступление так же неразрывно связаны между
собой, как… ну, как движение аэро и его
скорость: скорость аэро = 0, и он не движется;
свобода человека = 0, и он не совершает
преступлений. Это ясно. Единственное средство
избавить человека от преступлений — это избавить
его от свободы” (запись 7-я). Уподобляя законы
человеческой жизни законам физики, обосновывает
герой и бесправие отдельной личности, и счастье
быть как все: “…допускать, что у “я” могут быть
какие-то “права” по отношению к Государству, и
допускать, что грамм может уравновесить тонну,
это совершенно одно и то же. Отсюда —
распределение: тонне — права, грамму —
обязанности; и естественный путь от ничтожества
к величию: забыть, что ты — грамм, и
почувствовать себя миллионной долей тонны…”
(запись 20-я).
Подтверждение идеям Единого Государства звучит и
в словах R-13. Он находит его в религии древних,
то есть в Христианстве, истолковывая его
по-своему: “Тем двум в раю — был предоставлен
выбор: или счастье без свободы — или свобода без
счастья; третьего не дано. Они, олухи, выбрали
свободу — и что же: понятно — потом века
тосковали об оковах. (…) И только мы снова
догадались, как вернуть счастье… (…)
Благодетель, Машина, Куб, Газовый Колокол,
Хранители — все это добро, все это
величественно, прекрасно, благородно,
возвышенно, кристально чисто. Потому что это
охраняет нашу несвободу — то есть наше счастье”
(запись 11-я).
И, наконец, чудовищную логику Единого
Государства демонстрирует сам Благодетель. Рисуя
перед воображением трепещущего Д-503 картину
распятия, он делает главным героем этой
“величественной трагедии” не казнимого Мессию, а
его палача, исправляющего ошибки преступной
индивидуальности, распинающего человека во имя
всеобщего счастья (запись 36-я).
Сила и убедительность всех названных доводов в
том, что они весьма логичны. Но в этом и их
слабость, потому что логика, применимая к
технике и производству, механически переносится
героями романа на человеческую жизнь. Человек
заменяется абстрактной единицей, нумером,
граммом. Такая замена позволяет подойти к
личности, в которой от природы заложено
рациональное и эмоциональное, всеобщее и
неповторимое с холодными, по-тэйлоровски
рационалистическими мерками, с “арифметикой”
Раскольникова, заменившего понятие Человек
“успокоительным словечком” “вошь”.
Постигая чудовищную логику, а точнее — идеологию
Единого Государства, вслушаемся в его
официальный язык. С первых же страниц романа
бросается в глаза обилие оксюморонов:
“благодетельное иго разума”, “дикое состояние
свободы”, “наш долг заставить их быть
счастливыми”, “самая трудная и высокая любовь —
это жестокость”, “я снова свободен, то есть,
вернее, снова заключен в стройные, бесконечные,
ассирийские ряды”, “Благодетель, мудро связавший
нас по рукам и ногам благодетельными тенетами
счастья” и т. д. Этот прообраз орруэлловского
новояза не просто особый язык. Это особый тип
сознания, который, пожалуй, и является главным
достижением и главным преступлением Единого
Государства, ибо в этом сознании произошла
подмена всех выношенных мировой культурой
человеческих ценностей. Здесь несвобода —
счастье, жестокость — проявление любви, а
человеческая индивидуальность — преступление.
Социальный прогноз Замятина. Вопрос о том, какие
явления, события XX века предвидел Замятин,
возникает сам собой при чтении его романа, ибо
писатель не только изобразил в
условно-фантастической форме победу техники над
человеком (об этом заставил писателя задуматься
увиденный им в Англии процесс бурного развития
науки и техники), но и сумел предсказать тот
социально-политический режим, который называется
тоталитарным. Его важнейшие атрибуты — обожаемый
Благодетель (Старший Брат, Отец народов, Великий
Кормчий, фюрер), политическая полиция (в образах
Хранителей угадываются черты гестаповцев,
агентов НКВД), изоляция от окружающего мира
(очевидна аналогия между Зеленой Стеной и
“железным занавесом”). Писатель угадал даже
некоторые “технические” детали грядущего
террора: разве Газовый Колокол не прообраз
газовой камеры, а Великая Операция не предвестие
фашистских экспериментов над человеческой
психикой? Замятин сумел также воспроизвести
модель тоталитарного сознания, сознания глубоко
бесчеловечного.
Естественно, что личность, сформированная
подобным общественным укладом, ощущает себя
ничтожеством по сравнению с силой и мощью
государства. Именно так оценивает свое положение
главный герой в начале романа. Но Замятин
изображает духовную эволюцию героя: от осознания
себя микробом в этом мире Д-503 приходит к
ощущению целой вселенной внутри себя.
Заметим, что уже с самого начала герой,
абсолютно подчинивший собственное “я”
монолитному “мы”, не лишен сомнений. Полному
ощущению счастья мешают досадные изъяны этого
“идеального” мира. Герою не дают покоя носы,
которые при всей одинаковости нумеров имеют
разные формы, личные часы, которые каждый
проводит по-своему, да еще корень из минус
единицы, раздражающий его тем, что находится вне
ratio. И хотя герой стремится отогнать эти
неуместные мысли, в глубине сознания он
догадывается, что есть в мире что-то не
поддающееся логике, рассудку. Более того, в
самой внешности Д-503 есть нечто, мешающее ему
чувствовать себя идеальным нумером, — волосатые
руки, “капля лесной крови”. Да и факт ведения
записей, попытка рефлексии, не поощряемой
государственной идеологией, тоже свидетельствует
о необычности центрального героя. Таким образом,
в Д-503 остались крошечные рудименты
человеческой природы, не подвластные Единому
Государству.
Однако бурные перемены начинают происходить с
ним с того момента, когда в его жизнь входит
I-330. Первое ощущение душевной болезни приходит
к герою, когда он слушает в ее исполнении музыку
Скрябина. Вероятно, эта музыка была для Замятина
не только символом духовности (о чем
свидетельствует упоминание Скрябина в рассказе
“Пещера”), но и символом иррациональности,
непознаваемости человеческой натуры, воплощением
гармонии, не проверяемой алгеброй, той силы,
которая заставляет звучать самые тайные струны
души.
Подобным образом воспринимал музыку Скрябина
великий современник Замятина Борис Пастернак, о
чем можно судить по его автобиографической
прозе: “Боже, что это была за музыка! Симфония
беспрерывно рушилась и обваливалась, как город
под артиллерийским огнем, и вся строилась и
росла из обломков и разрушений… тотчас же
начинают течь у вас слезы… Мелодии, смешиваясь
со слезами, текут прямо по вашему нерву к
сердцу, и вы плачете не оттого, что вам
печально, а оттого, что путь к вам вовнутрь
угадан верно и проницательно.
Вдруг в течение мелодии врывается ответ или
возражение ей в другом, более высоком и женском
голосе и другом, более простом и разговорном
тоне. Нечаянное препирательство, мгновенно
улаживаемое несогласье. И нота потрясающей
естественности вносится в произведение, той
естественности, которою в творчестве все
решается”.
Ощущение утраты равновесия еще более
усугубляется в герое романа в связи с посещением
Древнего Дома. И облако на небесной глади, и
непрозрачные двери, и хаос внутри дома, который
герой едва переносит, — все это приводит его в
смятение, заставляет задуматься о том, что
никогда не приходило ему в голову: “…ведь
человек устроен так же дико, как эти вот нелепые
“квартиры”, человеческие головы непрозрачны; и
только крошечные окна внутри: глаза” (запись
6-я). О глубоких изменениях, произошедших с
героем, свидетельствует тот факт, что он не
доносит на I-330. Правда, со свойственной ему
логикой, он пытается оправдать свой поступок
объективными обстоятельствами (болезнью, тем,
что его задержали в Медицинском Бюро), и все же
привычная ясность мыслей утрачена.
Обратим внимание, что главной деталью портрета
I-330 в восприятии героя становится икс,
образованный складками возле рта и бровями; икс
для математика — символ неизвестного. На смену
ясности приходит неизвестность, на смену
радостной цельности — мучительная раздвоенность
(“Было два меня. Один я — прежний, Д-503, нумер
Д-503, а другой… Раньше он только высовывал свои
лохматые лапы из скорлупы, а теперь вылезал
весь, скорлупа трещала, вот сейчас разлетится в
куски и… и что тогда?” (запись 10-я)).
Раздваивается и восприятие героем мира. “Все
было на своем месте — такое простое, обычное,
закономерное: стеклянные, сияющие огнями дома,
стеклянное бледное небо, зеленоватая неподвижная
ночь. Но под этим тихим прохладным стеклом —
неслось неслышно буйное, багровое, лохматое”
(запись 10-я). Ясное безоблачное небо постепенно
превращается в сознании героя в тяжелое,
чугунное.
Меняется и речь героя. Обычно логически
выстроенная, она становится сбивчивой, полной
повторов и недоговоренностей: “— Я не позволю! Я
хочу, чтобы никто, кроме меня. Я убью всякого,
кто… Потому что вас — я вас…” (запись 10-я). И
дело не только в смятении, в предельном
эмоциональном напряжении, переживаемом героем,
но и в том, что слова любви, ревности незнакомы
ему. Д-503 привык к отношениям с женщинами
(точнее — с женскими нумерами), как к
“приятно-полезной функции организма”, как к
выполнению долга перед Единым Государством.
Право каждого нумера на любой нумер являлось для
него доказательством равенства, одинаковости,
взаимозаменяемости людей. Любовь к I-330 — это
нечто совсем другое. “…Не было Единого
Государства, не было меня. Были только
нежно-острые, стиснутые зубы, были широко
распахнутые мне глаза — и через них я медленно
входил внутрь все глубже. И тишина — только в
углу — за тысячи миль — капают капли в
умывальнике, и я — вселенная, и от капли до
капли — эры, эпохи…” (запись 13-я). Происходит
радикальный перелом в мироощущении героя. Не
частицей вселенной ощущает он себя в этот
момент, а наоборот — вселенную чувствует в себе.
После этого доктор и ставит диагноз:
“По-видимому, у вас образовалась душа”.
Плоскость, зеркальная поверхность становятся
объемными. Привычный двухмерный мир рушится. То,
что казалось иррациональным, вдруг становится
реальностью, только иной, невидимой. “…Эта
нелепая “душа” — так же реальна, как моя юнифа,
как мои сапоги — хотя я их и не вижу сейчас (они
за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги не
болезнь — почему же “душа” болезнь?” (запись
18-я).
Так герой вступает в непримиримый конфликт не
только с Единым Государством, но и с самим
собой. Ощущение болезни борется с нежеланием
выздоравливать, осознание долга перед обществом
— с любовью к I-330, рассудок — с душой, сухая
математическая логика — с непредсказуемой
человеческой природой.
Мир в романе Замятина дан через восприятие
человека с пробуждающейся душой. И если в начале
книги автор, доверяя повествование своему
персонажу, все же смотрит на него отстраненным
взглядом, часто иронизирует, то постепенно их
позиции сближаются: нравственные ценности,
которые исповедует сам автор, становятся все
более и более дороги герою.
И герой не одинок. Неслучайно доктор говорит об
“эпидемии души”. Есть в романе и другие ее
проявления. Всем своим поведением бросает вызов
Единому Государству I-330. Не принимая всеобщего
“сдобного” счастья, она заявляет: “…я не хочу,
чтобы за меня хотели другие, а хочу хотеть
сама”. Под ее влияние попадает не только Д-503,
но и верноподданный поэт R-13 (вспомним его
бледное лицо и трясущиеся губы в день казни), и
доктор, выдающий липовые справки, и даже один из
Хранителей. Неподчинение воле Единого
Государства проявляет и безымянный поэт,
сочинивший кощунственные стихи. И даже О-90,
такая слабая и беззащитная, вдруг ощутила
потребность в простом человеческом счастье, в
счастье материнства.
А сколько их еще! И та женщина, что бросилась
через строй к одному из арестованных, и те
тысячи, что попытались проголосовать “против” в
День Единогласия, и те, кто пытался захватить
Интеграл, и те, кто взорвал Стену, наконец, те
дикие, живущие за Зеленой Стеной, чудом
уцелевшие после Двухсотлетней войны, назвавшие
себя Мефи.
Каждого из этих героев Замятин наделяет
какой-либо выразительной чертой: брызжущие губы
и губы-ножницы, двоякоизогнутая спина и
раздражающий икс. Целую цепочку ассоциаций
вызывает эпитет “круглый”, связанный с образом
О-90: возникает ощущение чего-то домашнего,
спокойного, умиротворенного; круг дважды
повторен даже в ее номере. (Вспомним, что именно
этот эпитет неоднократно повторяет Л. Толстой в
связи с Платоном Каратаевым).
Итак, Единому Государству, его абсурдной логике
в романе противостоит пробуждающаяся душа, то
есть способность чувствовать, любить, страдать.
Душа, которая и делает человека человеком,
личностью. Единое Государство не смогло убить в
человеке его духовное, эмоциональное начало.
Почему же этого не произошло?
В отличие от героев романа Хаксли “О дивный
новый мир”, запрограммированных на генетическом
уровне, замятинские нумера — все-таки живые
люди, рожденные отцом и матерью и только
воспитанные государством. Имея дело с живыми
людьми, Единое Государство не может опираться
только на рабскую покорность. Залог стабильности
такой социальной системы — в способности граждан
“воспламеняться” верой и любовью к государству.
Счастье нумеров уродливо, но ощущение счастья
должно быть истинным. Следовательно, задача
тоталитарной системы — не уничтожить полностью
личность, а ограничить ее со всех сторон:
перемещения — Зеленой Стеной, образ жизни —
Скрижалью, интеллектуальный поиск — Единой
Государственной Наукой, которая не ошибается.
Можно, казалось бы, вырваться в космос. Но
Интеграл несет в иные миры “трактаты, поэмы,
манифесты, оды или иные сочинения о красоте и
величии Единого Государства”. Увы, его полет не
попытка познания Вселенной, а скорее —
идеологическая экспансия, стремление подчинить
Вселенную воле Единого Государства.
Государство ограничило человека, но оно
ограничило и себя. Обратимся к разговору Д-503 и
I-330 в записи 30-й. Герой утверждает, что
революция, которая создала их общество, была
последней и больше никаких революций не может
быть, потому что “все уже счастливы”. Но героиня
возражает: “— Положим… Ну хорошо: пусть даже
так. А что дальше?
Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи
что-нибудь детям — все до конца, а они все-таки
непременно спросят: а дальше, а зачем?
Дети — единственно смелые философы. И смелые
философы — непременно дети. Именно так, как
дети, всегда и надо: а что дальше?
Человек и общество остановились в своем
развитии, перестав задавать вопрос “А что
дальше?”.
Рассматривая роман, мы убедились, что не убитая
до конца личность пытается вырваться из
установленных рамок и, может быть, найдет себе
место в просторах Вселенной. Но вспомним: сосед
главного героя стремится доказать, что Вселенная
конечна. Единая Государственная Наука хочет и
Вселенную огородить Зеленой Стеной. Вот тут-то и
задает герой свой главный вопрос: “Слушайте, —
дергал я соседа. — Да слушайте же, говорю вам!
Вы должны, вы должны мне ответить: а там, где
кончается ваша конечная Вселенная? Что там —
дальше?” (запись 39-я).
На протяжении всего романа герой мечется между
человеческим чувством и долгом перед Единым
Государством, между внутренней свободой и
счастьем несвободы. Любовь пробудила его душу,
его фантазию. Фанатик Единого Государства, он
освободился от его оков, заглянул за грань
дозволенного: “А что дальше?” Роман замечателен
не только тем, что автор уже в 1920 году сумел
предсказать глобальные катастрофы XX века.
Главный вопрос, который он поставил в своем
произведении: выстоит ли человек перед все
усиливающимся насилием над его совестью, душой,
волей?
Рассмотрим, чем заканчиваются в романе попытки
противостоять этому насилию. Бунт не удался,
I-330 попадает в Газовый Колокол, главный герой
подвергается Великой Операции и хладнокровно
наблюдает за гибелью бывшей возлюбленной. Финал
романа трагичен (хотя в соответствии с обратной
логикой Единого Государства звучит
оптимистически). Но означает ли это, что
писатель не оставляет нам надежды? Заметим:
I-330 не сдается до самого конца, Д-503
прооперирован насильно, О-90 уходит за Зеленую
Стену, чтобы родить собственного ребенка, а не
государственного нумера; туда же, в пролом
стены, устремляются еще “с полсотни громких,
веселых, крепкозубых”. Но, по мысли Замятина,
противостояние злу в эпоху крушения гуманизма —
трагическое противостояние.
|